С невесткой Тимофей Олегович со времени последней ссоры еще ни разу не разговаривал, хотя в письме, недавно отправленном, посылал ей самые искренние приветы и уверения в дружбе и расположении. Правда, и в письме он не удержался и спросил, как поживают Дашины больные, не все ли перемерли. Опять бес его под руку толкнул.
Со своей стороны Даша, в ответном письме сына, сделала вежливую приписку, где о ссоре не упоминалось, но в слишком настойчивом пожелании беречь свое здоровье сквозила интонация упрека.
— Это ты, Даша, дорогая? — спросил Кременцов, услышав в трубке деловое Дашино: «Я слушаю вас!»
— Папа?! Это вы? Как хорошо слышно. Вы откуда звоните?
— Я в Москве, понимаешь ли, оказался. У вас как, все в порядке, надеюсь?
— Ну что же вы не предупредили, мы бы встретили!.. Викеша, отец звонит, он в Москве! — это она крикнула в комнату. Послышались звуки возни, повизгивания, окрики — и в трубке раздался ликующий Катин голосок:
— Дедушка! Ты к нам приедешь? Ты чего мне привез?
У Кременцова враз потеплело на сердце. Внучка всегда действовала на него как успокоительная пилюля.
— Здравствуй, котенок! Что я тебе привез — сама увидишь. Удивишься еще как! — Про себя подумал: «Не забыть бы действительно забежать в «Детский мир».
— Удивлюсь, да? А чего, дедушка? Большое, красивое, да?
Он услышал, как Даша незло крикнула: «Бессовестная попрошайка!», как опять завизжала в восторге и обиде внучка, трубку у нее отобрали.
— Ты, отец, как обычно, в своем репертуаре, — сурово вместо приветствия пожурил Викентий. — Из гостиницы звонишь?
— Да, сынок. Не обижайся. Выехать пришлось неожиданно. Я по проекту приехал, помнишь, я тебе когда-то рассказывал про экспериментальный дом?.. Ну да, конечно, не помнишь.
— Помню, но смутно. А что за дом? Ты будешь строить?
— Да вряд ли, Кеша, тебе это будет интересно. Подумаешь, дом какой-то. Не стоит твоего внимания, ей-богу.
Кременцов нарочно оседлал любимого конька, того конька, на котором он немало помотал нервов еще покойной жене. Он любил, впадая в искреннюю жалость к самому себе, одинокому, говорить, что его дела, то, чем он живет, в сущности, никому из близких неважны. Он действительно так считал, но давно, сто лет назад уразумел, что искать такого рода понимания и сочувствия у тех, с кем сидишь ежедневно за завтраком и обедом, по меньшей мере наивно. Из этого источника духовной жажды не утолишь. И если он впоследствии заводился на эту тему, то больше для того, чтобы сбить с толку родного человека. Сейчас он таким образом опередил осточертевшие стенания Викеши по поводу его якобы пренебрежения к сыновнему очагу. И он достиг цели. Викентий лишь печально спросил:
— К ужину приедешь?
— Нет, сынок, устал с дороги. Попью чайку и завалюсь баиньки. Мне ведь не тридцать лет.
— Давай мы к тебе подскочим с Катенькой, — заманчиво предложил Викентий, и тут же в трубку донесся счастливый внучкин визг. Тимофей Олегович заколебался:
— Да нет, пожалуй, Викеша. Завтра лучше будет...
Они еще немного поговорили о том о сем. О Катенькиных успехах в детском садике, о здоровье — и распрощались. Кременцову было и неловко, и стыдно, и Катеньку хотелось побыстрее расцеловать, насмотреться в ее чистые, весенние роднички, но что-то мешало ему немедленно мчаться на долгожданную встречу. То была не просто усталость. А если и усталость, то не столько тела, сколько разума и души. Он, как скупец, которого обобрали до нитки и оставили с одним медным грошом, инстинктивно и жадно оберегал этот оставшийся грош — независимость своего одиночества, оберегал часто и во вред себе.
Он распаковал чемодан, переодел рубашку, предполагая спуститься в ресторан поужинать. Потом посидел в кресле, отдыхая. Смежил веки, расслабился и почти задремал. Он радовался своему недавно приобретенному умению дремать сидя. Это был и не сон и не явь, а блаженная прострация, полная неги. В эти минуты тяжелые, горькие мысли отступали, на смену им приходили тишайшие дуновения выборочных, дорогих воспоминаний. Надо было только поудобнее, послаще усесться. «У каждого возраста свои преимущества, это верно, — думал он. — Важно угадать соответствие. Грезящий юноша заглядывает в будущее, человек моих лет возвращается памятью к идолам прошлого. Это надежнее. Воспоминания никогда не изменят и не обманут, а переделывать их по своему желанию можно точно так же, как выстраивать будущее, самое для тебя завлекательное. И то и другое одинаково приятно».
Он думал о вечном, о том, что дает силы, когда нагрянут сроки, бестрепетно перешагнуть роковой предел. Ему не так уж долго осталось ждать этого часа. «Всю жизнь мне недоставало веры, — сожалел Кременцов, — потому что я так и не нашел своего божества. Во что верить? В какого бога? В искусство? В социальный прогресс? Или в бабочку, беззаботно кружащую над летним полем? Не нашел своей веры, и оттого душа часто бывала незанятой и праздной. Оттого и до сих пор суечусь и занят, в сущности, больше собой, чем миром. Только вера во что-то, пусть ошибочная и со стороны смешная кому-то, заполняет человека целиком и спасает от неизбежного растления. Вера, лишь она одна дает огню, изначально живущему в каждом, не потухнуть, гореть ровно и светло, и в конечном счете привносит осмысленность в бытие. Человек заблуждается, домогаясь власти, богатства, славы, уподобляясь, как ему кажется в ослеплении сердца, существу некоего высшего порядка. Это все пустое. Единственно, что нужно человеку, — это вернуться к концу жизни во младенчество, вернуться уже сознательно к той чистоте и свежести духа, которые были щедро отпущены ему природой в самом начале пути».