— Ты когда меня сможешь принять, Федор? Я понимаю, ты человек высокого полета, занятой. Но мне и нужно-то всего десять минут.
— Десять минут? Не знаю, не знаю. На ближайшую пятилетку у меня все расписано. Буквально не будет минутки свободной.
— Это уж как водится.
— Хочешь, сейчас приезжай? Бери такси и приезжай!
Кременцов искренне удивился. Даже растрогался.
— Ты что — серьезно?
— А-а? — заревел Бурков. — Слабо, да? Ты думал, обюрократился Бурков, да? Думал, у него чиновное головокружение, да? Все вы такие. Бери, говорю, такси и вали ко мне! А то, хочешь, я к тебе приеду?
— Ты, Федор, часом, не под мухой?
— Пять лет капли в рот не беру, — печально ответил Бурков. — После инфаркта. Тебя-то еще не прихватывало? Да откуда. Здоровый дух — здоровое тело. Помню, помню. Ты еще в институте общественную совесть олицетворял. Так едешь или нет? Я тебя ответственно предупреждаю: завтра начинается трехдневное совещание союзных управлений. Будешь ловить меня в закоулках.
— Приеду, — сказал Тимофей Олегович, — Давай адрес.
И вот он сидит в супермодерновом кабинете Буркова и с недоверием вглядывается в постаревшее, одутловатое лицо сверстника, ища в нем черты прежнего грозного и победительного Федьки Буркова, которого он знал и ненавидел, боготворил и презирал. Того Федьки, который когда-то отнял у него любимую девушку с такой же легкостью, будто стрельнул рубль до стипендии. Того Федьку, который вламывался в любую ситуацию с таким азартом и грохотом, точно шел на абордаж. Федор Данилович доброжелательно улыбается, нет в нем ничего от прежнего кипения — движения плавны и голос ровен. За стеной спит его жена, с которой Тимофей Олегович незнаком; когда он приехал, она уже спала, может, и не спала, а просто не захотела встречаться с нежданным, поздним гостем. Больше в четырехкомнатной квартире, как выяснилось, никто не живет. Сын Буркова, тридцатилетний хлопец, укатил в отпуск на юг со своей третьей женой. В кабинете душновато, хотя окно распахнуто настежь. На столике остывший кофе, початая бутылка коньяка, фрукты, шоколад. Они сидят уже с полчаса, предавшись воспоминаниям, то забавным, то тягостным. О деле не сказано ни слова, да и как заговорить о деле, если они только что начали пересчитывать общих знакомых, почивших в бозе. Насчитали десять человек, но что-то цифра показалась им недостаточной, было ощущение, что кого-то забыли.
— Да, — первый вспомнил Бурков. — А Колька Глист! Ну, Давыдов Николай Палыч. Помнишь? Как же, изумительный был человек. Длинный такой, худой. Глист. Неужели забыл? У тебя что же, ранний склероз?
— Не ранний. Своевременный.
— Мы у него, у Глиста, яблоки воровали в общаге. Ему почему-то из дома всегда присылали яблоки. Отличные яблочки, каждое с твою голову.
— А-а... Его отчислили с третьего курса. За что же его отчислили?
Бурков довольно потер руки:
— Как это за что? Да он же был полный идиот. Хитро не то, что отчислили, а то, что поступил. Родители у него были какие-то шишки на Украине. Скорее всего по протекции устроили Глиста. Впрочем, замечательный был человек, скромный, доверчивый, зла никому не делал. Я-то его хорошо помню. Только я его всегда путал с другим таким же парнем с пятого курса. Я его тогда в грош не ставил, Глиста. Серость, посредственность. А теперь именно его вспоминаю чаще других. Бывает и так, Тима. Тех, кого любили, забываем, а тех, кого презирали, считали за второй сорт, — жалеем и любим задним числом. Чем это объяснить? Да ты знаешь чем. И я знаю. Только говорить об этом не хочется. Скучно и унизительно об этом говорить.
— От чего он умер?
— Не знаю. Позвонил кто-то из наших, сказал, что Давыдов умер. Кажется, на похороны звал. Какие уж тут похороны при нашем замоте! Я бабку родную не поехал хоронить. Слушай, ты надолго в Москву?
— От тебя зависит. Как бумагу подпишешь, так и уеду.
Кременцов решил, что хватит ностальгической грусти. Он вдруг остро ощутил натужность этого сидения, этого задушевного разговора. Наверное, подумал он, у Буркова случилась какая-то неприятность, дома или на работе, он впал в меланхолию и использует подвернувшегося под руку человека как отдушину. Подгонять людей под свои капризы Бурков всегда был мастер. Подчинять себе тоже умел. В его прозрачном, рассеянном взгляде таился опасный, грозный магнетизм. У Буркова никогда не было близких друзей, зато женщины с неуравновешенной психикой отдавались ему охотно и безоглядно, точно принося себя в жертву некоему божеству. Ликуя, гибли. Не помня зла. Как та взбалмошная, милая девушка, которая собиралась с Тимофеем Олеговичем на край света, а детей нарожала Буркову. Надо бы все же узнать, где она теперь, что с ней. Может, и она уже в том черном списке, который поздно или рано объединит заново весь их курс, подведет черту под их безумствами, надеждами и потерями.
— Бумагу я подпишу, конечно, любую бумагу тебе подпишу, — сказал Бурков. — К дьяволу все бумаги. Неужто, Тима, ты не можешь просто так скоротать вечерок, не думая о всякой ерунде. Неужели ты до сих пор не понял, на какую чушь потратили мы лучшие годы?.. Прости, это во мне говорит раздражение. Конечно, мы занимались важными делами, строили, по мере сил приносили людям пользу. Но что же это такое — общественная польза, если к концу дней душа моя так же одинока, как и в юности?
— Я в этом мало смыслю, — усмехнулся Тимофей Олегович, пытаясь сразу затушить полыхнувшую в нем злость, вызванную, как ни странно, тем, что Бурков высказал мысль, необыкновенно ему близкую, потому и прозвучала она в устах старого фарисея как циничная насмешка. Чтобы отвлечься, Кременцов взял яблоко и начал срезать с него кожуру.