— Наверное, вы сгущаете краски. Пусть с мужем — это особая статья, но не можете же вы не любить свою мать, отца.
— Не люблю! — сказала Кира со вздохом. — Конечно, я желаю им всяческого добра и сознаю свой долг перед ними, но это мертво, в этом ни на грош истинного тепла, каким я его себе представляю. Мама моя, больная, болтливая женщина, прирожденная домохозяйка-хлопотунья, отец милый человек, с обыкновенными слабостями, жизнелюб, к женщинам неравнодушен, к вину — его недостатки меня забавляют, но не злят, к его достоинствам я отношусь без восхищения. Кровь во мне молчит. Когда я вижу, как люди сходят с ума от любви, это меня озадачивает. Наверное, будь я мужчиной, я искала бы сильных впечатлений, чтобы по крайней мере развлечься, но мне и это лень. Живу по инерции, вхолостую. Ко всему ведь можно привыкнуть, и я вполне привыкла к своей жизни. Она не хуже, чем у других, а во многих отношениях лучше, спокойнее. Никуда не вложив душу, не рискуешь ее и потерять, при условии, что она есть, конечно... Бедная мама! Она и не подозревает, какое бессердечное существо произвела на свет. И никогда этого не узнает, слава богу.
— Почему бы вам не завести ребенка?
— Не знаю. Я вроде здорова в этом отношении, и Гриша здоров. Хотя специально не обследовались. Как-то не вставала эта проблема. Думаю, это естественно, если такая женщина, как я, окажется бесплодной. Это справедливо.
Кира достала сигареты и протянула пачку Кременцову. Он покачал головой. Он был грустен и сосредоточен. Его лицо в обманчивом, приглушенном электрическом свете казалось изваянным из драгоценного розового камня, чуть припорошенного сероватыми крапинками. Кира залюбовалась его неподвижной насупленностью, озаренной таинственной глубиной взгляда. Его глаза были опушены длинными, девичьими ресницами, ей вдруг захотелось прикоснуться к ним пальцами, потрогать, как они спружинят. Глухое волнение на короткий миг охватило ее, непонятного свойства волнение.
— А вот вы, — спросила Кира, — вы, наверное, много любили?
Кременцов усмехнулся.
— Почему вы так думаете?
— Как же, Кира смутилась. — Человек искусства, такая профессия... принято считать.
— Не знаю, какой я человек искусства, но если рассуждать вообще, то... вот все, что вы сейчас говорили о себе, можно вполне отнести к людям творческого склада. Они часто увлекаются, особенно в молодости, но любят, той всепоглощающей любовью, какую вы имеете в виду, редко. Очень редко. Художник по сути всегда эгоцентрик, махровый эгоист. Ему любви к себе вполне достаточно. Способность любить — дар божий, как талант. Одному человеку два дара не даются. Другое дело — тоска по любви. Это у всех людей одинаковое. Я знаю, это мучительная тоска. Она гложет и разъедает душу, как злокачественная опухоль.
Кире очень нравилось, как он говорил и как утомленно, пристально, жадно на нее смотрел. В его речи ей важен был не смысл, а мудрая интонация всепонимания и искренности. Между ними вдруг установилась такая близость, как между двумя дряхлыми заговорщиками, без сожаления вспоминающими былые неудачи. На их позднее случайное сидение в гостиничном буфете повеяло вечностью, охладившей Кирину голову бережным крылом. Это редкая наступила минута, и Кира пожалела, что она сейчас, едва возникнув, истает, сотрется в сознании. Тимофей Олегович запнулся на слове, почуяв ее настроение, а потом заторопился, заговорил быстро, взволнованно:
— Мне кажется, у вас что-то неладно, Кира? И мне кажется, я мог бы вам помочь. Не знаю, чем и как, но мог бы. Нам друг до друга далеко, да и встретились-то мы по недоразумению, но у меня предчувствие... Ах, не могу объяснить!
— Не надо ничего объяснять, — взмолилась Кира. — И не надо ничего придумывать лишнего, дорогой Тимофей Олегович. Мне правда хорошо, легко с вами. Вы приедете в следующий раз в Москву, и мы проведем вместе целый день. Будем разговаривать и прогуливаться, да? Если вы захотите. Но не надо ни о чем больше думать.
— Я любил свою жену, — сказал Кременцов. — И она была несчастна со мной. Любил сына и дочь и теперь люблю, но встречаться с ними для меня — пытка. Они чужие. Самое страшное — разговаривать с чужими людьми, которых когда-то любил... А разве мы завтра не увидимся?
— Нет! Пожалуйста, нет! — ответила Кира с такой решительностью, будто он предложил ей поджечь город. Она взглянула на часы. — Ое-ей! Гриша меня убьет. И все из-за вас, Тимофей Олегович. Ой, бегу, бегу!
Он не принял ее бодренького, обыденного тона, он все еще цеплялся за упущенную минуту близости, упорхнувшую серым воробушком.
— Может быть, вы приедете в Н.? А что, если я напишу вам письмо? Вы мне ответите?
Кира уже поднялась, и он, помедлив, встал.
— Письмо? — «Зачем это?» — подумала чуть раздраженно. — Напишите, конечно. Буду очень рада.
— Я напишу до востребования на Главпочтамт, — сказал он.
Он стоял рядом — громоздкий, настороженный, от него потянулись опасные токи сумасшествия.
— Вы ведь еще мне позвоните, прежде чем уехать? — Кира улыбнулась ему озорной, младенческой своей, искусительной улыбкой.
Кременцов проводил ее до такси и на прощание галантно поцеловал руку.
Новохатов вышел на работу в понедельник. Выглядел он нормально, да и чувствовал себя сносно. Но, видно, было в нем все же что-то такое, что помешало товарищам подступить к нему с расспросами о командировке, внезапной и загадочной. Пожилые отдельские дамы, его обожательницы, радостно с ним здоровались и тут же его покидали, даже не поделившись накопившимися за три дня новостями. Удивленный, он отправился курить в туалет и там долго разглядывал себя в зеркале. Заметил, что забыл утром побриться, а может, и дня два не брился — светлая щетина придавала его лицу виноватое выражение. Он подумал: «Может, попробовать взять больничный, отлежаться недельку?» Он намерился сразу идти в медпункт, но кто-то ему сказал, что его разыскивал Трифонюк.