Спектакль поначалу казался ей скучноватым, а Доронина, как обычно, чересчур манерной, но постепенно она увлеклась. Она начала догадываться, о чем шла речь в пьесе. Хотя не была уверена, что именно о том, о чем она догадывается, думали актеры и режиссер. Довольно нудно и подробно со сцены внушали мысль, что вот эта мятущаяся в сексуально-семейных комплексах женщина и есть кошка, гуляющая по раскаленной крыше. Не плохая и не хорошая — просто кошка. Джигарханян был, конечно, великолепен. Он распоясался на сцене, как в собственном доме. И даже то, что он проговаривал некоторые фразы совершенно невразумительно, видимо, уморившись от сотен ролей, отработанных на радио и в кино, нисколько не портило впечатления от его игры. Он был неистов и зол, как умирающий дьявол. От его мрачных шуток хотелось спрятаться под кресло. Тимофей Олегович раза два тяжело, гулко вздохнул. Кира подумала, что, может быть, он, пожилой человек, каким-то образом соотносит свою судьбу с агонией старого хищника.
Потом она словно потеряла из виду знаменитости, перестала обращать внимание на их изыск, уже не воспринимала текст, а только неотрывно следила за молодым, ей неизвестным актером, мужем Дорониной, который сосредоточенно напивался и, отрешившись от бушующих вокруг страстей, мучительно ожидал щелчка забвения, должного вот-вот погасить его сознание. С каждой выпитой рюмкой он надеялся, что сейчас наконец этот щелчок раздастся. Со своим костылем, неуклюжий, он был похож на нелепую большую куклу. Его пытались втянуть в разговоры и выяснения, пытались добиться от него какого-то проку, даже спасать пытались, всем он был так или иначе нужен, а у него было одно только желание, чтобы его оставили в покое и не мешали ему ждать счастливого щелчка. И как только Кира проникла в его отстраненное состояние, она тут же впала в подобный шок, с не меньшим нетерпением стала домогаться этого неведомого щелчка. Она и вкус выпитых им рюмок ощутила терпко на губах. И так же бессильно бесилась, что ее вынуждают прислушиваться и вникать в смысл происходящего действия. А щелчок запаздывал. И поневоле, как и герою, ей приходилось приноравливаться, помнить о сидящем рядом Кременцове, хлопать в ладоши, когда все хлопали, смеяться, когда все смеялись, но всем напряжением души она была уже в том великом провале, где наступит ласковая безмятежность. Как и муж Дорониной, она чуть не рухнула на пол, лишь грянул щелчок. На мгновение раньше, чем на сцене, она его услышала, словно ватная, тугая волна ее подхватила и понесла.
— Умер, что ли? — недоуменно спросил кто-то рядом.
— Он давно умер, — пояснил другой. Герой лежал на спине, закрыв очи, умиротворенный, постигший некую тайну, не доступный никому и навек неодинокий. Это было упоительно. Растроганная и опустошенная, Кира следила, как двинулся занавес и закрыл сцену. Она не сразу пришла в себя.
Она не решалась взглянуть на Кременцова, боясь, что тот заметил ее наивное сопереживание и сделал какие-то свои выводы, которыми поспешит поделиться. Но пока они выстояли долгую очередь в гардеробе, Тимофей Олегович благоразумно молчал. На улице слегка подморозило, небо утыкали веселенькие, нарядные звездочки. Он предложил немного пройтись пешком, вниз до Библиотеки имени Ленина. Кира все ждала, когда же Тимофей Олегович спросит ее о спектакле. Положено ведь обменяться мнениями. Но он заговорил совсем о другом.
— Прямо не верится, — сказал он, — что когда-то была война.
— А вы были на войне?
— Можно сказать, что и не был. Краешком меня зацепило по молодости лет. То есть на фронте не был, вы ведь об этом спрашиваете. А так-то вся Россия была на войне. От мала до велика. Война, Кира, штука особенная, зловещая. Когда о ней думаешь, то понять ее невозможно. А кто на ней побывал, тех она если и не убила до смерти, то все равно перемолола.
Кира не знала, что на это отвечать. Они проходили мимо какого-то освещенного кафе, и Кременцов спросил, не хочет ли она на сон грядущий выпить кофейку или что-нибудь съесть.
— Лучше я вас провожу до гостиницы, — ответила Кира.
И все-таки он ее уговорил подняться на этаж в буфет. Она не особенно кочевряжилась, тем более что ей не хотелось домой. Часы показывали без пяти десять, и она считала, что лишние пятнадцать минут ничего не изменят, однако эти пятнадцать предполагаемых минут растянулись больше чем на час. В забегаловке народу было немного, Кременцов заказал по порции сосисок, кофе и непременные пирожные. За столиком в уютном полумраке они доверительно разговорились, обсудили и спектакль, придя к единому мнению, что Доронина прекрасная женщина, и Джигарханян прекрасный мужчина, и все остальные актеры отлично себя показали, и режиссер не дал маху, потом Кира начала рассказывать о себе, как-то ловко Кременцов навел ее на эту тему, причем говорила о таких вещах, о которых, может быть, еще ни разу в жизни ни с кем не говорила. И это ей не казалось странным и неуместным, напротив, увлекшись, подчиняясь сочувственному, чуть ироничному взгляду Кременцова, она вдруг поняла, что давно, кажется, искала случая вот так облегчительно выговориться. Чем дальше она забредала, чем более заветных струн касалась, тем настороженнее следила за собеседником — как он, смутится, поморщится?
— Я всегда была по-птичьи, по-сорочьи любопытная. И все. Иногда думаю: уж не выродок ли я какой-нибудь? Мне вот-вот тридцать, а я в жизни не испытала ни одной сильной привязанности или страсти. Ну знаете, такой, о которой стоило бы говорить всерьез. Даже когда мне кого-то жалко, мне кажется, это не жалость, а подленькое любопытство к чужой боли, к чужому страданию. Я изображаю любящую жену, раньше изображала послушную дочь, но это все я делаю, потому что так принято делать, так меня воспитали, и правильно, конечно, воспитали. Уж лучше изображать любовь и послушание, чем ненависть и коварство, которых тоже я в себе не нахожу. Никакого сильного чувства во мне нет, поверьте. Это что? Патология, ущербность ума и психики?