Вот и все, что я знаю ныне о своих детях.
Писать трудно, но все же докончу как-нибудь. Я жалел, что взбаламутил спокойствие друга явлением своей страдающей особы, и вскоре уехал. На прощание он попытался утешить меня старинными словами о том, что любую боль лечит время, и при всем своем уважении к нему я невольно усмехнулся: он рассуждал так, будто ему и мне отпущено по две, а то и по три жизни. Уместнее бы ему вспомнить, что горбатого могила исправит.
Только я вошел в свою квартиру, волоча по полу шлейф обреченности, нате вам — телефонный звонок: оказывается, на завтра назначено заседание исполкома, которое окончательно решит вопрос со строительством. Я ужаснулся тому, что ничто во мне не шевельнулось в ответ на это значительное известие. А ведь это было дело — дом-то этот проклятый! — которое занимало меня, тревожило много месяцев. Сколько тюбиков валидола я иссосал на этой почве. И вот полнейшее безразличие и досада, что завтра, вероятнее всего, придется выступать, сотрясать воздух. Конечно, так бывало и раньше, я вдруг утрачивал интерес к какой-нибудь идее, к начатой работе, к человеку, но этому всегда было объяснение, значит, увлекал новый замысел и новые люди. Иными словами, не было случая, чтобы я терял перспективу движения, а сейчас именно это произошло. Я иссяк до дна. Я словно очутился в пустыне, где ничто не привлекает взгляд, куда ни посмотри — один и тот же желтый песок и марево зноя. Мне стало муторно, и я в который раз за последнее время потянулся мыслью к тебе, Кира, чтобы не сойти с ума.
Чувство к тебе напоминает мне чем-то любовь к дочери, когда она была ребенком. Оно так же бесплотно и столь же всеобъемлюще. Оно не заключается в какой-то четкой мысли или желании, а полноправно властвует над каждым жестом и ощущением, над любым проявлением моей воли и рассудка. Это чувство, как погода, утром просыпается со мной, буйствует днем, а вечером укладывается спать и среди ночи легонько поскребывает в груди. Любовь дрожит во мне одной унылой нотой, точно мир внезапно лишился всех остальных звуков. Наверное, будь у меня возможность встречаться с тобой, видеть тебя, любовь приобрела бы иные, более определенные формы и, может быть, свалила бы меня одним внезапным ударом, а не истачивала по крохе в день.
Я выступил на заседании и говорил доказательно и вместе с тем проникновенно, короче, произвел наилучшее впечатление. Вопрос был решен положительно. Все поздравляли меня, и я с радостью пожимал протянутые руки. Случился только один маленький казус: обмениваясь любезностями с председателем исполкома, я назвал его почему-то Данилой Ивановичем, а его на самом деле зовут Марком Яковлевичем. Впрочем, кроме нас двоих, никто не обратил внимания на это недоразумение. Тем более что Данилу Ивановича я не выдумал с ветра, так зовут заместителя.
Пора ставить точку. Сказав тебе правду, я не чувствую ни облегчения, ни горя.
Но господи, какое же это наслаждение, сказать тебе на прощание — будь счастлива, любовь моя! Любовь моя, будь счастлива и ясна духом!
Тимофей Кременцов».
Письмо девятое. «Тимофей Олегович, сегодня получила ваше письмо. Не знаю, что ответить. Хотя нет — вы мудры и добры — не мне утешать вас — спасибо вам! Могу быть вашей, но любить — о-о!! Представить трудно, чтобы я осмелилась назвать вас на «ты»!
Видите, сколько восклицательных знаков подряд — это моя благодарность. Простите, простите, дорогой мой друг!
Ваша Кира».
Когда Новохатов приехал в Н. и заходил к Кременцову, Кира уже второй день лежала в больнице, в отделении интенсивной терапии. Случилось это так. Тимофей Олегович и Кира пили чай в гостиной. Кременцов, неузнаваемо изменившийся с приездом Киры, суетливо-восторженный, бестолково-многоречивый, с каким-то хищным блеском глаз, жадно следил за каждым ее движением. Он с угодливой гримасой пытался предвосхитить всякое ее желание, чем очень смешил.
— Будет вам, — улыбнулась ему Кира. — Вы меня обхаживаете, как шамаханскую царицу. А я девушка застенчивая.
— Хи-хи-хи! — сказал Кременцов, неестественно крепко потирая ладони.
Кира отхлебнула глоточек ликера из рюмки, вдруг резко выпрямилась, глотнула воздух широко открытым ртом, глаза ее покатились под лоб, и она начала валиться со стула набок. Кременцов успел подскочить и подхватить ее. Она потеряла сознание. Он удерживал ее в сидячем положении и безумно оглядывался. Потом поднял на руки, донес до кушетки, положил. Под голову подсунул маленькую подушечку. Поправил задравшуюся выше колен юбку. Кира, белее потолка, казалось, не дышала. Кременцов зачем-то потрогал ее плечи, лоб, точно проверял, нет ли у нее жару. Он вызвал «скорую помощь», потом позвонил главному врачу городской больницы, к счастью, своему доброму знакомому. Тот его несколько успокоил:
— Молодая женщина? Обморок? Ничего не может быть опасного, Тимоша. Неужели ты за свою жизнь еще не нагляделся на дамские обмороки? Потри ей виски уксусом и пошлепай по заднице.
Уксуса Кременцов не нашел, смочил тряпочку одеколоном. Не успел прикоснуться к ее лицу, она открыла глаза.
— Что это со мной? — спросила.
— Не знаю. Ты сидела за столом и вдруг начала падать. У тебя так раньше бывало?
— Бывало. Но не так. Можно мне сесть?
— Не надо, девочка! Сейчас приедет врач. Тебе где-нибудь больно?
Кира окончательно пришла в себя. На ее бледное личико вернулось обычное мечтательно-задорное выражение.
— Ой, представляю, как вы перепугались! Еще бы. Здоровая кобылица и — на тебе. Это все от нервов, Тимофей Олегович. Дайте я все-таки встану! — она сделала попытку подняться, но тут же в голове вспыхнули два крутящихся шара — и комната странно, сама по себе шевельнулась.